– А тебе век за чужих болеть: своих не будет, доченька.
Мирра с детства свыклась с мыслью, что ей суждено идти в няньки к более счастливым сестрам. Свыклась и уже не горевала, потому что ее особое положение – положение увечной, на которую никто не позарится, – тоже имело свои преимущества и прежде всего – свободу.
А тетя Христя все бродила по подвалу и пересчитывала изгрызенные крысами сухари. И шептала при этом:
– Двоих нету. Двоих нету. Двоих нету.
В последнее время она ходила с трудом. В подземельях было прохладно, у тети Христи отекли ноги, да и сама она без солнца, движения и свежего воздуха стала рыхлой, плохо спала и задыхалась. Она чувствовала, что здоровье ее вдруг надломилось, понимала, что с каждым днем ей будет все хуже и хуже, и втайне решила уйти. И плакала по ночам, жалея не себя, а девушку, которая вскоре должна была остаться одна. Без материнской руки и женского совета.
Она и сама была одинокой. Трое ее детей померли еще во младенчестве, муж уехал на заработки да так и сгинул, дом отобрали за долги, и тетя Христя, спасаясь от голода, перебралась в Брест. Служила в прислугах, перебивалась кое-как, пока не пришла Красная Армия. Эта Красная Армия – веселая, щедрая и добрая – впервые в жизни дала тете Христе постоянную работу, достаток, товарищей и комнату по уплотнению.
– То – божье войско, – важно поясняла тетя Христя непривычно тихому брестскому рынку. – Молитесь, панове.
Сама она давно не молилась – не потому, что не верила, а потому, что обиделась. Обиделась на великую несправедливость, лишившую ее детей и мужа, и разом прекратила всякое общение с Небесами. И даже сейчас, когда ей было очень плохо, она изо всех сил сдерживала себя, хотя очень хотелось помолиться и за Красную Армию, и за молоденького лейтенанта, и за девочку, которую так жестоко обидел ее собственный еврейский бог. Она была переполнена этими мыслями, внутренней борьбой и ожиданием близкого конца. И все делала по многолетней привычке к труду и порядку, не прислушиваясь более к разговорам в каземате.
– Считаете, другой немец пришел?
От постоянного холода у старшины нестерпимо ныла простреленная нога. Она распухла и горела непрестанно, но об этом Степан Матвеевич никому не говорил. Он упрямо верил в собственное здоровье, а поскольку кость у него была цела, то дырка обязана была зарасти сама собой.
– А почему они за мной не побежали? – размышлял Плужников. – Всегда бегали, а тут – выпустили. Почему?
– А могли и не менять немцев, – сказал старшина, подумав. – Могли приказ им такой дать, чтоб в подвалы не совались.
– Могли… – вздохнул Плужников. – Только я знать должен. Все о них знать.
Передохнув, он опять выскользнул наверх искать таинственно пропавшего Волкова. Вновь ползал, задыхаясь от пыли и трупного смрада, звал, вслушивался. Ответа не было.
Встреча произошла неожиданно. Два немца, мирно разговаривая, вышли на него из-за уцелевшей стены. Карабины висели за плечами, но даже если бы они держали их в руках, Плужников и тогда успел бы выстрелить первым. Он уже выработал в себе молниеносную реакцию, и только она до сих пор спасала его.
А второго немца спасла случайность, которая раньше стоила бы Плужникову жизни. Его автомат выпустил короткую очередь, первый немец рухнул на кирпичи, и патрон перекосило при подаче. Пока Плужников судорожно дергал затвор, второй немец мог бы давно прикончить его или убежать, но вместо этого он упал на колени. И покорно ждал, пока Плужников вышибет застрявший патрон.
Солнце давно уже село, но было еще светло; эти немцы припозднились что-то сегодня и не успели вовремя покинуть мертвый, перепаханный снарядами крепостной двор. Не успели, и теперь один уже перестал вздрагивать, а второй стоял перед Плужниковым на коленях, склонив голову. И молчал.
И Плужников молчал тоже. Он уже понял, что не сможет застрелить ставшего на колени противника, но что-то мешало ему вдруг повернуться и исчезнуть в развалинах. Мешал все тот же вопрос, который занимал его не меньше, чем пропавший боец: почему немцы стали такими, как вот этот, послушно рухнувший на колени. Он не считал свою войну законченной, и поэтому ему необходимо было знать о враге все. А ответ – не предположения, не домыслы, а точный, реальный ответ! – ответ этот стоял сейчас перед ним, ожидая смерти.
– Комм, – сказал он, указав автоматом, куда следовало идти.
Немец что-то говорил по дороге, часто оглядываясь, но Плужникову некогда было припоминать немецкие слова. Он гнал пленного к дыре кратчайшим путем, ожидая стрельбы, преследования, окриков. И немец, пригнувшись, рысил впереди, затравленно втянув голову в узкие штатские плечи.
Так они перебежали через двор, пробрались в подземелья, и немец первым влез в тускло освещенный каземат. И здесь вдруг замолчал, увидев бородатого старшину и двух женщин у длинного дощатого стола. И они тоже молчали, удивленно глядя на сутулого, насмерть перепуганного и далеко не молодого врага.
– «Языка» добыл, – сказал Плужников и с мальчишеским торжеством поглядел на Мирру. – Вот сейчас все загадки и выясним, Степан Матвеевич.
Немец опять заговорил громким плачущим голосом, захлебываясь и глотая слова. Протягивал вперед дрожавшие руки, показывал ладони то старшине, то Плужникову.
– Ничего не понимаю, – растерянно сказал Плужников. – Тарахтит.
– Рабочий он, – сообразил старшина. – Видите, руки показывает?
– Лянгзам, – сказал Плужников. – Битте, лянгзам.
Он напряженно припоминал немецкие фразы, но вспоминались только отдельные слова. Немец поспешно покивал, выговорил несколько фраз медленно и старательно, но вдруг, всхлипнув, вновь сорвался на лихорадочную скороговорку.
– Испуганный человек… – вздохнула тетя Христя. – Дрожмя дрожит.
– Он говорит, что он не солдат, – сказала вдруг Мирра. – Он – охранник.
– Понимаешь по-ихнему? – удивился Степан Матвеевич.
– Немножечко.
– То есть как так – не солдат? – нахмурился Плужников. – А что он в нашей крепости делает?
– Нихт зольдат! – закричал немец. – Нихт зольдат, нихт вермахт!
– Дела-а… – озадаченно протянул старшина. – Может, он наших пленных охраняет?
Мирра перевела вопрос. Немец слушал, часто кивая, и разразился длинной тирадой, как только она замолчала.
– Пленных охраняют другие, – не очень уверенно переводила девушка. – Им приказано охранять входы и выходы из крепости. Они – караульная команда. Он – настоящий немец, а крепость штурмовали австрияки из 45-й дивизии, земляки самого фюрера. А он – рабочий, мобилизован в апреле…
– Я же говорил, что рабочий! – с удовольствием отметил старшина.
– Как же он – рабочий, пролетарий, – как он мог против нас… – Плужников замолчал, махнул рукой. – Ладно, об этом не спрашивай. Спроси, есть ли в крепости боевые части или их уже отвели.
– А как по-немецки боевые части?
– Ну, не знаю… Спроси, есть ли солдаты.
Медленно, подбирая слова, Мирра начала переводить. Немец слушал, от старания свесив голову. Несколько раз уточнил, что-то переспросив, а потом опять зачастил, затараторил, то тыча себе в грудь, то изображая автоматчика: «Ту-ту-ту!..»
– В крепости остались настоящие солдаты: саперы, автоматчики, огнеметчики. Их вызывают, когда обнаруживают русских: таков приказ. Но он – не солдат, он – караульная служба, он ни разу не стрелял по людям.
Немец опять что-то затараторил, замахал руками. Потом вдруг торжественно погрозил пальцем Христине Яновне и неторопливо, важно достал из кармана мятого мундира черный пакет, склеенный из автомобильной резины. Вытащил из пакета четыре фотографии и положил на стол.
– Дети… – вздохнула тетя Христя. – Детишек своих кажет.
– Киндер! – крикнул немец. – Майн киндер! Драй!
И гордо тыкал пальцем в неказистую узкую грудь: руки его больше не дрожали.
Мирра и тетя Христя рассматривали фотографии, расспрашивали пленного о чем-то важном, по-женски бестолково подробном и добром. О детях, булочках, здоровье, школьных отметках, простудах, завтраках, курточках. Мужчины сидели в стороне и думали, что будет потом, когда придется кончить этот добрососедский разговор. И старшина сказал, не глядя:
– Придется вам, товарищ лейтенант, – мне с ногой трудно. А отпустить опасно: дорогу к нам знает.
Плужников кивнул. Сердце его вдруг заныло, заныло тяжело и безнадежно, и он впервые остро пожалел, что не пристрелил этого немца сразу, как только перезарядил автомат. Мысль эта вызвала в нем физическую дурноту: даже сейчас он не годился в палачи.
– Ты уж извини, – виновато сказал старшина. – Нога, понимаешь…
– Понимаю, понимаю! – слишком торопливо перебил Плужников. – Патрон у меня перекосило…
Он резко оборвал, поднялся, взял автомат:
– Комм!
Даже при чадном свете жировиков было видно, как посерел немец. Посерел, ссутулился еще больше и стал суетливо собирать фотографии. А руки не слушались, дрожали, пальцы не гнулись, и фотографии все время выскальзывали на стол.